«Mon impression», или «что мы видим на картине?»

…Отец привел меня в музей, когда мне было года два. Может быть, он слегка поторопился с приобщением к прекрасному: нежная детская психика не выдержала такого потрясения, тем более я была очень впечатлительным ребенком и – заболела. Болезнь была странная на первый взгляд: у меня поднялась температура, а на все вопросы взрослых «Что у тебя болит?» я, как рассказывают, не очень связно объясняла: «Дом такой большой и люди везде, везде – даже на стенках!» Посетители и картины в детском сознании моем запечатлелись как равно существующие.

Как странно устроено человеческое восприятие… Теперь, уже более чем во взрослом возрасте, пережив в свое время, время всеобщих запретов, канонические лекции по истории искусства, назидательные страницы советских искусствоведческих книг, и тайно листаемую «подпольную» литературу, я обнаружила, что , непосредственное, детское или юношеское восприятие, может быть и есть настоящее, а значит – истинное. И захотелось про все это написать – вдруг это будет интересно не только мне?…

«ДУШИ ИЗМЕНЧИВОЙ ПРИМЕТЫ…»

Переход количества в качество в человеке, как и в природе часто происходит незаметно. Но один из таких переходов в своей жизни я не просто запомнила – он реально перевернул мое отношение к живописи.
В Русский музей с фанатично преданным искусству папой мы ходили каждое воскресенье. Это был ритуал, священнодействие, в котором ничего нельзя было переставлять. Мы пробегали вслед за отцом залы, которые его меньше интересовали, и долго маялись там, где папа застывал перед своими любимыми картинами и о нас ( все отпущенные в тот день мамами дети из нашей коммуналки) словно забывал. Папа любил портреты работы старых мастеров и особенно – Брюллова. Во всяком случае так мне теперь кажется, потому что в этих залах мы «маялись» подолгу.

Но однажды… Это было в Москве – мы ездили туда не раз ради Третьяковки, останавливаясь в доме то ли родственников, то ли хороших знакомых, страдавших той же папиной болезнью «любви к искусству». Дом их был буквально забит старыми и новыми альбомами по живописи, самодельными подборками из «Огонька». В музей, в сущности, можно было и не ходить – в этом доме было все – даже то, чего не было в советских музеях… Вот потому я не помню точно, где произошла вся история – в самой ли Третьяковке или в этой тесной квартире, среди никогда не пылящихся альбомов по искусству. Но зато хорошо помню тот ужас, который охватил меня, когда папа вдруг сказал: «А теперь я хочу познакомить тебя с женщиной, которую люблю больше всего на свете».

Наверное, это было все-таки в музее, потому что от той папиной фразы, до самого знакомства я успела пережить целую гамму чувств, среди которых ненависть тут же заняла первое место. В голове моей стучал только один вопрос, который я задавала папе мысленно, не решаясь произнести вслух: «А как же – мама?» (Точнее я, конечно, опасалась его ответа) . Маму я уже очень сильно жалела и приговор папе был подписан в одночасье моей детской прокуратурой. Но папа… Папа познакомил меня со Струйской…

Ты помнишь, как из тьмы былого,
Слегка закутана в атлас.
С портрета Рокотова снова
Смотрела Струйская на нас?
Ее глаза, как два тумана -
Полуулыбка-полуплач.
Ее глаза, как два обмана..
Покрытых мглою неудач.

Это я потом прочту Заболоцкого, так гениально все объяснившего. Заболоцкого, который, похоже, тоже «всю жизнь любил эту женщину». Но тогда.. Тогда это мерцающее в дымке лицо, этот загадочный взгляд вызвал у меня настоящую агрессию, желание как-то навредить этой странной женщине, которая, оказывается, была так близка моему отцу. Папа что-то рассказывал мне о ней, что-то объяснял, а я – строила планы мести. Но, как хорошо воспитанный ребенок с привычкой выслушивать взрослых, вдруг уловила: «…она его не любила, она была много младше..» Оказывается, речь шла уже о Струйском: «..он был злой, вспыльчивый, невоздержанный, она не была счастлива с ним..» Может быть в пику живописной красавице, а может быть, действительно поддавшись жалости, но, прижавшись к папиной руке, я сказала: «Бедный Струйский…как плохо, когда тебя не любят..»

Папина рука вздрогнула и сжала мою. Всего одно мгновение – и это мгновение отделило годы счастливого неведения от разом возникшей горькой мудрости. В одну минуту я узнала потаенное: это моя мама не любила – моего отца. Потом, взрослой, я поняла: привязанность папы к этому портрету была как раз из-за невыносимо-неизрасходованной, эхом не откликнувшейся любви к жене. Она ведь также иногда смотрела: сквозь него, сквозь всех – внутрь себя. Но тогда, найдя в журнале портрет Струйской, я злорадно пририсовала графине – усы…

А первое потрясение обернулось первой любовью, и на всю жизнь. Сначала я захотела побольше узнать о «несчастном Струйском», но цепочка, как это бывает, потянулась и привела к этому странному и необъяснимому художнику со звучной фамилией Рокотов. К художнику, который был «не свой» не только в свое время, но, кажется, и для нашего слишком сложен и до конца не понят. Писали о нем мало – можно было только смотреть и – думать.

А потому до сих пор во мне живет детская самонадеянность, что я знаю о Рокотове то, что никто не знает…Знаю, как трудно стоять у омута, куда манит тебя ускользающая, изменчивая, непостижимая Душа…
«Полу-улыбка, полу-плач..» Но где же она, где граница между этими «полу»? Я-то ведь точно знаю: она существует – невидимая, неощутимая граница вполне материального пространства, реально существующего мира! И туда все также ведет меня отец, и моя ладонь лежит в его – однажды дрогнувшей – руке.

ФРИНА НА ПЛЯЖЕ

Мы пришли с сыном в Русский музей впервые, когда ему было чуть больше трех лет. Не по возрасту разговорчивый и «начитанный» он привел в замешательство смотрительницу, когда, пробежав перед ней туда и обратно мелкими шажками и заложив руки за спину, вдруг обратился с вопросом: «Ну, что у вас тут новенького?» Смотрительница пошатнулась на стуле, посмотрела на меня потрясенно и спросила: «Он что у вас с колыбели здесь?!»
Но сын уже засеменил ревизорской походкой в залы и мне только и оставалось , что его – догонять.

Среди всех посетителей нас – запомнили. Когда мы возвращались, насладившись замечательными бархатными банкетками ( по ним так интересно было водить пальцем!) , и роскошной лестницей (по которой так весело было убегать от мамы), и стеклянным переходом , где за окном ( «Лошадь! Лошадь! Богатырь!») маялся Александр III Трубецкого, смотрительница придержала сына за руку:
– Ну, любитель искусства, что тебе больше всего понравилось?
Я была уверена, что он не ответит. Мне казалось, что мимо картин он пробегал, увлеченный общей новой обстановкой. Задержался только однажды у «Лунной ночи» Куинджи, спросил задумчиво: «Луна зеленая – бывает разве?»
Но сын не тянул с ответом. Лицо его как-то засветилось, он зажмурил глаза и выдохнул:
– Пляж…
Получить более информационный ответ не удалось и потому нам пришлось возвращаться: сын тянул меня за руку к поразившей его картине. Еще один зал, еще…
-Смотри, мама! -
Я посмотрела. И не удивилась, как будто ждала: это была моя любимая картина в детстве.

…Она стояла, сбросив с себя одежду, нисколько не смущаясь взглядов, направленных на нее со всех сторон. Розовая кожа дышала свежестью под жарким солнцем. А солнце и грело, и светило так щедро, так ослепительно, что соперничать с ним никто не мог. Также, как с ней – с Фриной…
-Вот он, пляж…– блаженно подтвердил сын. – Видишь, как красиво? И тепло...
«Фрина на празднике Посейдона» Генриха Семирадского. Я, пожалуй, была постарше сына, когда также, как он, испытывала блаженство перед этой картиной. Папа шел переживать свой традиционный катарсис у брюлловской «Помпеи», а мы, толпились около Фрины. Что нам, петербургским (ленинградским тогда), детям может тепла не хватало? И тоска вот по такому – настоящему – солнцу – была, есть и будет? Мы «прирастали» к Фрине, разглядывая все ее детали. Поклонники Фрейда наверняка сказали бы тут о «первых эротических впечатлениях», может и это тоже было… И все-таки мне кажется главным здесь то, что в картине этой все радостно, празднично – без натуги. И изобилие, которое не вызывает раздражения. И солнце, много солнца…

На следующий день, на работе, я с улыбкой пересказывала эту историю коллегам. И вдруг один немолодой режиссер остановил меня: «Постой, не говори, куда он тебя привел. Я попробую угадать…»
Он вдруг смешно зажмурился и стал похож на ребенка. Воспоминание сделало его лицо таким же блаженным, каким оно было накануне у сына.
-К «Фрине»?-
Я кивнула и тогда он признался:
– В детстве это была моя любимая картина. В ней столько света…
Когда-то Семирадского называли «салонным художником». Но «салонность» всегда означала нечто вычурное, надуманное. Дети же – не принимают лжи. Солнечный свет у Семирадского – настоящий.

sq_bl Наталья Жукова.

Оставить комментарий