Вечный стыд. Роман Алетин

Шел мне восьмой год. Была блокадная холодная зима 1941-1942 года. Мы с мамой, маленьким братом и няней Катей жили у моих бабушки с дедушкой на Васильевском острове. Бабушка Леля почти обо всем имела свое собственное мнение, а особенно в вопросах ведения домашнего хозяйства. Поэтому мы давно привыкли, что все продукты на завтра покупаются только сегодня, и никак не ранее, а о том, чтобы хоть горсть крупы иметь про запас, и речи не могло быть.

У бабушки был свой твердый порядок в жизни. Плоды этого порядка почувствовали все очень быстро и эффективно с самого начала блокады. Зимой, когда мы еще могли ходить, сами выкупали то, что положено по карточкам, но голодали уже по-настоящему и страдали от этого страшно. Что только можно было обменять на продукты, было уже давно реализовано. Оставалась лишь небольшая банка говяжьей тушенки. Мама с бабушкой очень обстоятельно обсуждали, как с ней целесообразнее поступить, и решили сварить самую большую кастрюльку супа и три дня в обед каждому в семье выдавать понемногу. Они долго высчитывали, по сколько каждому в эти три дня можно будет налить супа, ведь это очень серьезно, так как у нас целая банка тушенки. Надежды на эту банку даже трудно с чем-то сравнить сегодня, когда в продуктовых магазинах полные полки всякой еды.

И вот на керосинке греется большая кастрюля, наполненная водой с горстью крупы, а мама откупорила банку консервов, отогнула крышечку и зачем-то из кухни пошла в комнату. Я смотрю, а на отогнутой крышечке изнутри несколько капелек жира, а все содержимое в банке покрыто сплошной беловатой жировой пленкой. Потрогал пальцем эту пленочку слегка только, а она взяла и немного сдвинулась, а под ней-то видно настоящее мясо. Мясо не так уж видно было, а вот запах... Такой сильный и такой вкусный, что голова сразу закружилась, и стало от такого хорошего, но уж очень сильного и вкусного запаха даже нехорошо. А рядом ложка лежит. «Дай, – думаю, – я только ручкой ложечки через щелку от пленки чуть-чуть сбоку ткну в мясо и попробую только один разочек лизнуть». Ткнул и лизнул. Что со мной случилось, вот честное слово, не знаю, но рука сама стала ручкой ложку подносить к банке с тушенкой и тихонько там под жировой пленкой по кусочку мясо отковыривать и ко мне в рот класть. Остановиться было совершенно невозможно, и мысли только о том, что жировая пленка-то ведь сверху, и совсем никто не узнает, что я чуть-чуть мяса отъел. Сам себя я хоть этим и убедил, а все же почему-то страх меня не оставлял. Ем и трясусь весь. Трясусь-то трясусь, а рука с ложкой так через щелку и ныряет в банку.

Дверь открылась, и мама вернулась на кухню. Ложечку я быстро успел сунуть на место, но по маминому лицу стало ясно – она все поняла. Решил я, что сейчас будут бить, ведь должны же за это бить, и должны все бить, иначе и быть не может, а мама встала как вкопанная, то на меня, то на банку консервную смотрит. Я весь сжался, во мне-то мяса совсем нет, а все косточки, что есть, собрались в один комочек на стуле и ждут чего-то ужасного. Мне казалось, что это было бесконечно долго, пока на маму снова глаза не поднял. Лицо у нее тогда вообще маленькое было, а тут обе щеки совсем друг к другу притянулись, а из ввалившихся глаз крупные слезы. Она стоит, совсем не двигается, руки заломила, молчит, только из глаз слезы все текут. Слезы катятся, а сама она почему-то ничуть не плачет. Я жду-жду, ну, била бы скорей, и тогда так бы и надо. Но никто, совсем никто меня не бьет, а точно знаю и жду – должны бить.

Мама стоит и будто сама с собой справиться не может, а потом тихим голосом мне говорит: «Иди в комнату». Сама же все стоит на том же месте, как вошла. Я встал и поплелся. Так мне хотелось, чтобы она меня хоть раз бы ударила. Мне б тогда сразу легче стало, но она даже ко мне не прикоснулась.
Ушел я в комнату и хочу умереть, вот прямо сейчас сел бы и умер. Мне нисколечко смерти не страшно. А так страшно, что я наделал, а ведь сам все сделал, совершенно сам, ведь знал же, что делаю. Почему-то не вкус, а именно запах консервов вспомнился, и опять голова закружилась, и так умереть хочу, но только бы скорее, и все... Так я себя мыслями о скорой смерти успокоил, что сидя и уснул. Просыпаюсь, мама ровным голосом, как всегда, говорит: «Иди суп есть». И опять стыд, и одно желание скорой смерти. Снова слышу голос мамы, будто издалека: «Так я тебе говорю, иди суп есть». Похоже, имя мое она теперь забыла, а может быть, ей и говорить его стыдно.

Встал, пошел, съел суп. Порцию мне, как и всем, дали, и никто ни словом не обмолвился о том, что я натворил. Уж я им всем незаметно по нескольку раз в глаза заглядывал, а они ничего, ничем себя не выдали.
И запал мне глубоко в душу стыд, тяжелый, постоянный и ничуть ни с кем не разделенный. Ведь и когда я остался жив, и потом, когда стал взрослым, никто и никогда мне об этом ни словом, ни намеком не напомнил. Я и сам никого никогда об этом не спросил, да и не смог бы, пожалуй, хоть и думал об этом часто. Чувствую, будто это наш общесемейный ужасный стыд, о котором всю свою жизнь всем надо молчать, а мне еще и носить его в себе положено, но только одному и вечно...

sq_bl Роман Алетин.

Оставить комментарий